Про русский язык
С 24-го февраля и до сих пор мне очень трудно что-либо писать. Это не про общую подавленность, которой как раз не наблюдается: наоборот, я могу работать и много всего делаю – организовываю, помогаю, преподаю, учусь, и т.д. Но вот сесть и написать связный текст, тем более, например, художественный, – ужасно трудно.
Даже этот канал я, надо сказать, веду с некоторым трудом, хотя посты в нем – по меркам того, что я обычно пишу по работе, – совсем небольшие. Но вот с конца февраля пост на две-три страницы Word раз в неделю – чуть ли не потолок моих творческих способностей.
Для человека, который не только сам профессионально пишет, но еще и учит этому других, это довольно-таки унылая ситуация. Чтобы осмыслить свою вдруг наступившую профнепригодность, я сделала то, что всегда делают сценаристы, оказавшиеся в отчаянном положении. А именно – стала ныть и жаловаться коллегам.
И вот тут выяснилось, что я далеко не одна такая. Большинство из тех, с кем мне удалось поговорить, испытывают разного рода трудности в написании текстов – то есть в том, что до 24-го февраля давалось нам всем, конечно, непросто, но все-таки ведь давалось. Один мой приятель-сценарист вообще ничего не пишет уже два месяца. Другого хватает максимум на посты в запрещенные соцсети. Подруга-писательница делает огромное количество больших и важных антивоенных проектов, но все они – про то, чтобы слушать и записывать за кем-то другим, а не о производстве собственных текстов.
Я много думала о том, почему мы все сейчас пишем так, словно бежим сквозь воду. И, кажется, поняла: все дело в языке.
Да-да, в русском языке. (Я отдаю себе отчет в том, что, дочитав до этого места, можно подумать, что это русофобский пост, призывающий закэнселить все русское, включая кириллицу. Или – что это, наоборот, русофильский пост, призывающий закэнселить все, что кроме. Спешу всех разочаровать: это по-прежнему канал о работе сценариста и писателя, и пост – про нюансы этой работы в сложном психологическом состоянии. А не про то, о чем все мы думаем по умолчанию.)
Так вот, русский язык. Видите, за два абзаца я уже дважды написала это словосочетание, и, я уверена, вы уже дважды напряглись, – вне зависимости от тех взглядов, которые разделяете или не разделяете. Почему? Потому что в нынешней ситуации русский язык – во всяком случае, для особо чувствительных его носителей – вышел из зоны интуитивного применения и остро проблематизировался.
На моей памяти так еще не было никогда. И я сейчас не о том, что говорить и писать по-русски стало как-то по-особенному стыдно или, наоборот, по-особенному гордо. Нет, я имею в виду проблематизацию чисто лингвистическую, когда ты вдруг замечаешь, как герой Мольера, что «говоришь прозой» (а сейчас – что говоришь и пишешь именно по-русски). Такое бывает у молодых поэтов, когда они вдруг начинают видеть каждое слово и даже звук в языке, на котором пишут, как целое дерево ритмических или мелодических проблем и возможностей, – и «залипают» в исследовании этого дерева, иногда на долгие годы.
При этом русский – как и любой другой современный язык – был и остается больше любого художественного бисероплетения. Да, я пишу на нем сценарии и романы, – но еще разговариваю на нем с близкими, спорю с оппонентами, ругаюсь неизвестно зачем с сетевыми троллями. Это язык всего, что я прочитала и написала до сих пор, – но еще это язык тех же сетевых троллей, пропаганды насилия и всей взбесившейся техники от принтера до телевизора. Как это все использовать, чтобы создавать придуманные истории?
Все это, кстати, и раньше было в русском. Да и в любом другом языке. Но поскольку пишу я, главным образом, по-русски, то скажу за него: раньше я как-то интуитивно отделяла то, что мне в нем было нужно, от всего остального. А теперь такое ощущение, будто каждое слово, прежде чем его написать, нужно взвесить и решить, «чье» оно – твое или чужое. А может, и вовсе враждебное.
В таких условиях и правда почти невозможно заниматься литературным творчеством. Но штука в том, что эти условия мы – те, кому сегодня трудно писать, – в большой мере сами себе придумали...
...Это чувство, что язык, на котором я пишу, взяли и заляпали чем-то гадким, и мне, для того чтобы снова его использовать, нужно подобрать его с земли и чем-то специально очистить, – такое же наведенное и нелепое, как и в целом вся концепция «вины русской культуры», о которой я писала недавно в связи с ROAR (t.me/screenspiration/345).
Мой язык – это инструмент, которым я всю жизнь работаю. Да, лично я могу писать не только на русском. Но никакие языки в мире не идентичны друг другу и не взаимозаменяемы, потому что не «накладываются» друг на друга без остатка (если бы это было не так, то и проблемы художественного перевода бы не было, как и разницы между плохими и хорошими переводчиками).
Да, какие-то вещи мне естественнее выражать по-русски, какие-то – по-английски. Скажем, первая фраза в моем романе – английская, и ее русский аналог даже для меня самой ощущается как очень точный, но все-таки перевод. И тем не менее для меня основным инструментом творческого самовыражения был и остается именно русский. И мне кажется важным продолжать писать на нем личные, искренние, настоящие вещи – особенно сейчас. Не сдавать его как пространство для производства смыслов – потому что те смыслы, которые важны лично мне, никто за меня не создаст.
Когда мои друзья и коллеги пишут: разве можно писать сейчас отвлеченные художественные тексты, разве все это имеет сегодня смысл, – я верю, что да, можно, и да, имеет. Это то самое сопротивление наползающему на всех нас злу, которое мы не просто можем себе позволить, но которым мы вообще-то занимаемся давно и профессионально.
Отдать этому злу свой язык во многом значит отдать ему самого себя. Сдаться и принять, что кроме зла теперь ничего невозможно. Но ведь это – если задуматься – самая отвратительная и вредоносная ложь, которую только можно придумать.